«Таня решительно обернулась к нему. Детские ручки обвили Мишкину шею» ©

14:52 04 фев 2021

Продолжаем публиковать произведения победителей литературного конкурса, проведённого в рамках Сибирского фестиваля искусств «Тарская крепость – 2020». Ольга Андреева вошла в число победителей конкурса в номинации «Проза» с рассказом «Мята».  

 

olga_andreeva_foto1_0.jpg 

Ольга Андреева

(город Омск)

Об авторе:

Андреева Ольга, родилась в 1986 году в Омске. Экономист по образованию, работает в «Омскэнерго». В 2015г.- победитель литературного фестиваля в г. Омске «Откровение». Участник семинара молодых литераторов на Алтае в 2019г., Химки-2020г., фестиваля им. Михаила Анищенко в 2020г. Публиковалась в печатных журналах города Омска и Сибири: «Омская муза», «Литературный Омск», «Мир увлечений», «Чаша круговая», «Литературный ковчег»

 

МЯТА

 

Новый год Мята не любил. Совсем. 

Если для всех этот праздник был чем-то сладким, мандариново-коричным, радостным, то для Мишки он имел кислый вкус, такой же кислый, каким было выражение его лица сейчас.

Как только, еще где-то с середины ноября, в его городке, в парках, скверах и вблизи крупных супермаркетов, начиналось возведение новогодних елок, настроение Мяты начинало стремительно падать, пока не пересекало нулевую отметку в канун 31 декабря.

Формально празднование Нового года в их детском доме начиналось еще в двадцатых числах декабря с довольно длинной вереницы различных спонсоров и довольно жидкого потока несуразных подарков, которые, за исключением разве что сладостей, по большей части все равно доставались работникам детдома. Да и сладости… Надо было видеть удивленные лица посетителей, когда малышня, только-только развернув свой «сладкий» подарок, пыталась всеми силами впихнуть в рот как можно больше шоколада, который безбожно таял и пачкал все вокруг. Кто-то списывал это на невоспитанность, кто-то  - на малый возраст и любовь к сладкому.  Но малышня-то знала основу основ и непреложный «закон джунглей»: не съешь сейчас – не съешь никогда, ибо – отберут…

Ну, а сегодня был для Мяты, пожалуй, один из самых тяжелых и одиноких дней в году -31 декабря, которое ему, Мишке, как-то надо было пережить, переступить и больше не вспоминать. Потому что по своему малолетнему опыту он знал, что завтра, когда отшумят за окнами праздничные фейерверки, а город вымрет в похмельном забытьи, ему станет легче, жизнь вернется в свои привычные серые рамки, ничем не нарушаемая и успокаивающая своей предсказуемой безрадостностью.

Сейчас же был вечер, и весь персонал детского дома № 3 по улице Неприметная стремился как можно раньше уйти домой, к праздничному столу, к своим семьям, к теплу и  уюту, оставив за домашними дверьми даже сами мысли об этом унылом месте. Трёшку –  их детский дом – за глаза чаще всего именно так и называли: «это место», потому что даже в казенном сочетании «детский дом» слово «дом»  в их случае звучало неуместно: ну не может быть домом пространство, которое стремятся покинуть даже пришлые люди, не говоря уж о постоянных его обитателях…

Вот и сейчас, воспитатели старались поскорее уложить мелких по кроватям, обуздать «старшаков», оставить напутствие дежурным и старой нянечке Матвевне, а также сделать строгое внушение сторожу Ишакову, или Иа, как прозвал его местный народец, чтоб не пил, а смотрел ночью в оба глаза, иначе, как в прошлом году «опять что-нибудь спалят ироды».  А остающимся в Трешке детям полагалось не позже 22:00 погасить свет, улечься в свои постели и послушно проспать весь праздник, все общепланетарное веселье, до утра. Малочисленной же кучке ответственных взрослых, которым также не повезло остаться на новогоднюю ночь в детдоме, предстояло эту пастораль обеспечить. 

Однако, всем было не до этого. Вопреки указаниям, Матвевна, вечно страдающая от своего ревматизма чуть ли не с советских времен, покинула порученный ей этаж средней группы  и, спустившись, в теплую кухоньку, устроилась перед телевизором. «Спят же – сказала она, обманывая саму себя. – Вот и нехай соби спят». Ей все-таки хотелось в этот день урвать хотя бы небольшой кусочек праздника, через завесу голубого экрана как-то приблизить то счастливое, что, как ей казалось, было у всех этих ярких, блестящих, напомаженных звезд, излучающих успешность, здоровье и молодость. Себя-то молодой она уже и не помнила. Счастливой – тем более…Где-то были сейчас ее дети, покинувшие мать после того, как, выйдя на пенсию, поделила она между ними свой небольшой, но крепкий деревенский домишко, и переехала жить сюда? Где-то были сейчас ее внуки, которых ни разу не привезла показать ей дочь? Где-то была вся ее до смешного нелепая и криво прожитая в попытках быть «не хуже других» жизнь?  Что оставалось ей? Топить себя водкой? Но, к собственной ее досаде, полуразваленный, раньше времени состарившийся от тревог и забот организм Матвевны алкоголь не принимал вовсе.

А вот организм сторожа Ишакова - принимал. И еще как. Буквально в 22:05, как только закрылась дверь за последним покидающим Трешку, вопреки полученным указаниям, изрядно отпив из заначенной в подсобке бутылки, закутавшись в свой старый ватник, сложив ноги на кособокую табуретку, Ишаков действительно приготовился проспать всю ночь. Праздник, как собственно, и этот детский дом, со всеми ста сорока пятью  «иродами», волновали его мало. Зато в своем мутном, как давно немытое окно, алкогольном сне он мог разглядеть ту жизнь и даже то будущее, которого у него, уже пожилого ветерана-афганца, никогда не было и уже вряд ли когда-либо будет: большую дружную семью, красавицу-жену, вихрастых детишек, прекрасную лохматую овчарку, о которой он мечтал с детства, вместительный минивэн, который возил бы их всех на речку, пикники или за грибами, двухэтажный деревянный дом в облаках цветущих яблонь…

Пока сторож проваливался в мир собственных фантазий,  а нянечка примеряла на себя, как цветастые платья, судьбы распиаренных звезд,  остальные дежурные попросту втихушку – «на пару часиков, только на куранты и обратно» - разбежались по своим домам. Но маленькие и не очень обитатели детдома зря времени не теряли. Не спал никто. Самым мелким были розданы конфеты  - такой отвлекающий маневр «старшаков». Чтоб не канючили и не мешались. Да, привычнее было б раздать пару тычков, цыкнуть на малышню, матернуть покрепче и разошлись бы по углам или кроватям как миленькие. Но все-таки сегодня был праздник, и потому мелюзге досталось неожиданное послабление. Кабан, Лешка Кабанов из «старшаков», вообще-то не склонный к сантиментам, даже подарил самому маленькому, «ясельнику» Никитке, подтаявший, слегка помятый киндер-сюрприз, грубо сунув подарок в цыплячью ладошку малыша: «На, бери, а то от тебя одного реву будет на все этажи, знаем – хавали!» Сказано это было скорее для Лешкиных соплеменников, так как был он среди них неприкосновенным лидером и заводилой, а значит, никакие проявления чуткости и нежности не должны были пошатнуть его авторитета. Но так как Никитка  был его единственным, да к тому же младшим, единоутробным братом по матери–пьянице,  Кабанов чувствовал себя обязанным изо всех своих детских сил защищать и нежить эту тоненькую, родную ниточку, все еще невидимо связывающую его с тем большим и светлым, что зовется «семья» и «мама».

Сегодня, теплой снежной ночью, Кабан собирался, по его выражению, «пошуметь». Для этих целей во дворе детдома, в подвале хозяйственной подсобки, которой зимой никто не пользовался, был припрятан нехилый, по оценке детдомовцев, арсенал: две коробки двадцатипятизарядных салютов, три коробки шестнадцатизарядников, пять ракет и штук двадцать мелких «зениток». Все это добро было в течение двух недель «честно» украдено на местных рынках и надежно припрятано здесь. «Шуметь» планировали на пустыре у железнодорожных путей, километрах в двух от Трешки. Сбежать туда хоть на всю ночь через окно в туалете второго этажа или и вовсе – мимо спящего сторожа и глухой няньки - не представляло большой сложности. 

После стрельбы полагалось ее же, а заодно и наступление нового года, впервые отметить спрятанной за пиротехникой бутылкой водки. Правда, на всех ее могло и не хватить, поэтому Лешка решил перед выходом «прошерстить» среднюю группу и отобрать часть наверняка заначенной для праздника выпивки. Мяту на этот праздник жизни не то чтобы никто не звал, как-то само собой предполагалось, что он там будет. Ибо чем же еще можно было занять себя  в эту новогоднюю ночь стайке детдомовцев?

Однако, планы у Мишки все же были. Точнее не какие-то прям конкретные планы, а просто стойкое нежелание участвовать в планах других. Поэтому, когда соплеменники сбежали к хозстроечному подвалу, он, не задумываясь, свернул с улицы, на которой стояла их Трешка и направился куда глаза глядят. 

На душе его было паршиво и одиноко, и он не придумал ничего лучше, чем попытаться исправить настроение одним из своих любимых занятий – Мишке нравилось смотреть, что происходит у других,  «нормальных» людей. Ему хотелось почти физически откусить от их праздника, заполнить пустоту внутри себя тугим комком чужой радости. Поэтому он свернул на широкий проспект и пошел вдоль длинной вереницы высоток, попутно заглядывая в желтки чужих окон. Все это напоминало ему какой-то бесконечный диафильм, где он мог сам прокручивать кадры, но не мог остановить само действие. В чужих окнах светились огоньками елки, стояли на окнах свечи, на стеклах белели прихотливо вырезанные детскими руками снежинки…Там, где не было зашторено, открывались Мяте удивительные, так не походившие на его мир, почти рекламные, картинки: семья за столом, нарядные дети, фигурка Деда Мороза у елки, подарки под ней же, улыбки на лицах, бенгальские огоньки в руках…И даже казалось ему, что из-за толстых обметенных стекол доносится до него смех -  яркий, разбивающий на  брызги шампанского все горести на свете смех! 

И так – окно за окном, окно за окном… И чем дальше шел Мята, тем все сильнее и сильнее поднималось с самого дна Мишкиной души тяжелое, отливающее смолистой чернотой чувство бескрайней зависти, вселенской несправедливости, глухой ненависти ко всем благополучным… Чувство это росло, ширилось, затапливало его…Он практически захлебывался в нем, глаза разгорелись, и ему даже пришлось чаще моргать, чтобы не выпустить наружу разлившийся океан своей горечи… Чем заслужил он, тринадцатилетний пацан, ту жизнь, которой жил сейчас? Чем успел прогневать Бога настолько, чтобы тот отобрал у него все, кроме остатков ребячьей гордости? Да, воровал. Ну и что – все воруют. Иначе в их детдоме просто не выжить. Сначала заставляли старшаки, потом стал уже сам, по необходимости. Но маленьких не бил, почему – и сам понять не мог. Даже тычки от него случались редко. Воровать их не заставлял. Значит, было же и в нем что-то хорошее? Так рассуждал Мята, и глаза его снова начали подозрительно наполняться влагой, но он все-таки сдержался. Может быть, так вышло лишь потому, что не все встреченные им на пути окна оказались  идеальны. В двух или трех из них увидел он не столько семейные празднества, сколько банальные пьянки, а уж о них-то он знал не понаслышке. Видел он и еще только проклевывающиеся зачатки семейных ссор, и даже драку двух собутыльников, грозящую перерасти в нечто более серьезное… Эти картины были привычны Мишке, а все привычное, даже такое, успокаивало его. 

И все же все эти люди в окнах были вместе. А он, Мишка, – один. И изменить это никак было нельзя. Даже если бы он сейчас присоединился к соплеменникам в их шумной выходке – и там бы сегодня почувствовал себя одиноко. И если весь год чувство одиночества было заперто в самый дальний ящик Мятиного сознания, и контроль над ним он не ослаблял ни на минуту, то единственный день в году – тридцать первого декабря – оно, через все замки и ловушки, тщательно выстроенные Мишкой, все равно неизбежно прорывалось наружу.

Смирившись, Мишка не заметил, как добрел до окраины города. Здесь уже не было частокола серых многоэтажек, зато стекались широкой полосой к железнодорожным путям разномастные домишки частного сектора, именуемого здесь Хабарики – так похожи были они после частых пожаров на разбросанные по жэдэйной насыпи окурки.

Мята пошел по криво бегущей вниз улочке с потонувшими в сугробах по самые окна деревянными домиками. Домики эти – жалкие, совсем не нарядные, кособокие и не всегда даже с окнами – манили его, пожалуй, еще больше, чем окна спальных районов. Здесь он не чувствовал себя настолько чужим. Здесь уже многое было знакомо ему и близко. Вряд ли увидел бы он в этих окнах то, что могло бы вновь всколыхнуть в нем чувство безликой зависти. Хотя и радости пробудиться в этих краях тоже было особенно не с чего…

Кое-где на домах были развешаны цветные гирлянды, где-то – обрывки мишуры, на растущих рядом деревьях – бумажные, выцветшие от непогоды, игрушки. Встречались даже какие-то калечные снеговики. Но праздником в этих краях все равно не пахло.

Зато плыл над Хабариками чудесный дым березовых дров, жирный и аппетитный, ясно подмигивали с глубокого неба новогодние звездочки, звучно лаяли по дворам собаки.

Дышалось Мяте уже хорошо и свободно. На душу спускалась теплой шалью какая-то благодать, лишь на секунды перемежаемая тоской пацаньего одиночества. 

Как и все дети, Мишка когда-то тоже мечтал о каком-то особенном, предновогоднем чуде. Больше всего ему, конечно, хотелось, чтобы накануне волшебного праздника в их детский дом пришли мама и папа. Настоящие. За ним. Чтобы папа, сильный, и, возможно, даже усатый (должны же быть и у пап какие-то недостатки), подхватил его на руки, подбросил над собой, а потом посадил бы себе на плечи и спросил: «Ну что, брат, заждался?» А мама, обязательно с длинными волнистыми светлыми волосами и мягкой, доброй улыбкой, взяла его потом за руку, лучисто посмотрела прямо в глаза и добавила: «Пойдем-ка, Миша, домой…». И они все вместе отправились бы прочь из «этого места», в прекрасную, счастливую жизнь…

Но каждый Новый год приносил ему только разочарования. Вместо мамы и папы приходили совсем чужие дяди и тети. Больше, конечно, тети. Малышня наперегонки бросалась к ним в слепой надежде  быть принятой, обласканной, взятой на ручки, пригретой, и, наконец, уведенной в настоящий дом и семью. С криками «Мама! Мамочка! Мама-а-а-а!» - сыпались они без разбору на пришедших, тянули вверх свои тоненькие, почти прозрачные детские ручонки, обнимали холодные с мороза колени незнакомых женщин. Те быстро смаргивали, улыбались, и, украдкой смахнув что-то с ресниц, растерянно гладили малышей по голове.  Такая волна внезапно нахлынувших детей пугала их: при всем желании - забрать всех было невозможно.

Приходили и другие. Более конкретные, более холодные и еще более чужие. Они приходили с определенной целью, выбирали только исключительно здоровых и красивых, желательно – умных и послушных. Эдаких «хороших мальчиков и девочек». (Хотя в те дни все старались прикинуться именно такими). Без особых эмоций чужие люди забирали детей с собой. Но, увы, не проходило и месяца, как большинство из тех «хороших» возвращались обратно. Точнее – их возвращали. Что, как и почему – оставалось загадкой. Возвращенцы предпочитали молчать. Они уже больше не были похожи на прежних улыбчивых мальчишек и девчонок, еще недавно так жадно стремившихся в семью. Какая-то тень будто стирала радость с их светлых лиц, остужала  маленькие сердечки. Эти дети казались теперь взрослее своих сверстников. Иная, незнакомая доселе мудрость селилась в их грустных глазах. И на встречу новым «мамам» и «папам» они уже не бежали…

Мяту же никогда и никто не забирал.  Ни разу. Его так же, как и других, гладили по ершистой голове, ласково заглядывали в глаза, угощали конфетами, даже пару раз брали на руки…Но так никто и не забрал.

Когда Мишке исполнилось 6 лет, он решил перестать ждать. Совсем. Навсегда. В последний перед своим шестилетием Новый год он даже прокусил себе руку чуть выше запястья. Чтобы оставшийся после укуса розоватый след напоминал ему о принятом решении. Он больше не хотел унижаться перед чужими людьми. Проситься, как остальные, к холодным пришельцам на руки, выкрикивать заученные слова, хватать за подолы испуганных детским напором женщин. Откуда тогда взялась в нем эта непонятная гордость, возможно, помешавшая ему обрести новый дом, – Мята не задумывался. Просто решил  и все. 

Так, перебирая серыми камушками свои детские воспоминания, шел он вдоль стелящихся чуть ли не под ногами кривеньких окошек, но ничего интересного в них не встречалось: пьяные застолья - заколоченные окна - песни под баян – послепожарная чернота оконных проемов – ссоры собутыльников - снова песни - и снова ссоры…

Согревшись быстрой ходьбой, Мята  вышел к пустырю, на самом краю которого стоял лишь один согбенный от старости домишко. Был он настолько дряхлый и разваленный, что казалось – стукни в ставни – и рухнет дом, и взовьется небольшой столбик трухи и снега, а потом – пусто, как и  не было его. 

В домике горело всего одно окошко. Мята с любопытством  заглянул в него. Комнатка была крохотная, но уютная. По-видимому, это была единственная комнатка в домишке, не считая кухни. По стенам висели старенькие ковры, на полу тоже лежал ковер. В двух углах изголовьями друг к другу стояли небольшие кровати, на них – как украшения на торте  - пышно взбитые подушки, покрытые вязанными крючком покрывальцами. Между коврами на стенах висели какие-то полувыцветшие портреты. Кто на них – Мишка не разглядел. В одном из углов была поперек прибита полочка, на которой стояли иконки, поверх полочки висел расшитый красно-белыми узорами рушничок с прицепленными к нему веточками ели,  перед иконками – еле теплилась лампадка, отбрасывая на стены причудливые тени. «Краси-и-и-во…» - подумал Мята. Стоя за окном, он вдруг почувствовал тепло этого дома, аромат хвои и лампадного масла… Почему именно этот стоящий на отшибе домишко вдруг заинтересовал его, Мишка пока не понимал.

Меж тем дом был вполне обитаем. Посреди комнатки стоял колченогий столик, накрытый довольно потертой, но нарядной кружевной скатеркой. На этот столик, взобравшись на табуретку, расставляла разномастные чашечки и блюдца девочка лет пяти. Мята тут же про себя, по детдомовской привычке, окрестил ее Соплей: уж больно маленькая. Вокруг стола были рассажены, по-видимому, «гости»: на старом облезлом кресле восседал огромный, размером с саму девочку, одноглазый плюшевый медведь, второй глаз его повис на ниточке, и от этого выражение медвежьей морды было каким-то уж совсем обреченным; на высоком стуле со спинкой сидела, склонившись вперед, тряпичная кукла, из одного ее бока торчала вата, нарисованное лицо морщилось широкой улыбкой; на табуретке, совсем рядом с девочкой, и вовсе «сидел» довольно большой кабачок в зимней шапке-ушанке, глаза, нос и веселая улыбка на нем были нарисованы чем-то синим.

Девочка хлопотала у столика. Светлые волосы ее были заплетены в две аккуратные косицы, на косицах сверху лежала серебряная пластмассовая корона с парой таких же пластмассовых рубинов в ней. Одета маленькая хозяйка была в розовое, отороченное мишурой платьице, несколько великоватое, но вполне праздничное. Разливая по чашечкам чай, девочка что-то весело ворковала, обращаясь в сторону то одного, то другого «гостя», придвигала их стульчики ближе к столу, смешно пританцовывая, раскладывала по тарелочкам нехитрое угощение: сушки, карамельки, разломанную на дольки шоколадку. 

Мяте вдруг так захотелось услышать, о чем же говорит с игрушками девочка, что он практически прилип носом к подмерзшему стеклу окошка, продышав в нем довольно большое «озерцо».

Девчушка взяла стоявшую в углу кривоватую табуретку, осторожно залезла на нее и потянулась к полочке с лампадкой. В руке маленькой хозяйки была шоколадная конфета. Табуретка предостерегающе зашаталась. Сердце у Мяты замерло…но, к счастью, малышка уже положила перед иконкой свое угощение и также осторожно слезла на пол, повернувшись к окну…

Мишка быстро нагнулся, сердце застучало быстрее. Ему совсем не хотелось, чтобы его заметили. Но, чуть придя в себя, он снова заглянул в окошко. Девочка стояла к нему боком, явно задумавшись. Мяте было хорошо видно, как по ее лицу блуждает веселая улыбка. Вдруг, как будто что-то вспомнив, она подбежала к большой кровати, влезла сначала на покрывало, затем, быстро перебирая ногами, вскарабкалась по подушкам выше, и, оперевшись одной рукой о стену, другой, свободной, сняла висевший тут же черно-белый портрет. Все, что успел увидеть Мишка – это то, что на портрете были двое. Кажется, мужчина и женщина.  Молодые они или старые  - этого уже ему разглядеть не удалось. Крепко прижав к себе портрет, девочка осторожно спустилась вниз. Словно что-то объясняя извиняющимися жестами, она пересадила тряпичную куклу со стула на кресло к медведю. На стул же, прислонив к спинке, поставила портрет. Пододвинула к нему тарелочку с сушками и принялась наливать чай в две маленькие чашечки с птичками, но внезапно, будто осекшись, резко поставила чайник на подставку, схватила со стула портрет, крепко обняла его, и медленно села на пол. 

Мята не видел глаз девочки, лицо ее было наклонено к портрету, и только часто вздрагивающие плечи указывали на то, что она плачет…Маленькой ладошкой девочка терла под длинной челкой глаза, размазывая слезы по щечкам, другой – не отпускала портрет, с силой прижимала его к себе, целовала людей на нем и снова, судорожно вздрагивая, плакала. Дешевая пластмассовая корона сползла с ее пшеничных косиц и  валялась рядом… 

В эти минуты девочка показалась Мяте еще меньше, совсем крохотной, в этой заполненной неживыми «гостями» и чужими для него воспоминаниями комнатке. Он как-то сразу понял, что, показавшаяся поначалу такой веселой и забавной, девчушка – такая же, как и он. Она тоже одна. Она даже «однее», чем он – подобрал вдруг нужное слово Мишка. Но ведь он точно знал, что таким маленьким нельзя быть одним!  А  если  случится беда???

Словно в подтверждение его слов, за спиной Мяты вдруг что-то ухнуло, разорвалось и с громким треском посыпалось на землю. Не успел он повернуться, как снова услышал набирающие силу разрывы и рассекающий воздух оглушительный свист. «Каба-а-н! Лешка!» - догадался Мята, и обернулся в сторону грохочущих взрывов. Перед ним открылась воистину дикая и одновременно по-мальчишечьи прекрасная картина. Буквально в нескольких метрах, на пустыре между домиком и железнодорожными путями, творилась какая-то невообразимая вакханалия. Между коробками с пиротехникой носились кричащие от восторга мальчишки, тут же вверх взлетали разбрасывающие искры разноцветные струи фейерверков, и где-то там, в успевшем почернеть небе, разрывались на тысячи ослепительных галактик, а чуть ниже  автоматно палили  мелкие зенитки. Стоял неимоверный гвалт, хохот, до Мяты доносились ликующие крики его соплеменников, фигуры их и лица то заволакивало серным дымком отстрелявшей пиротехники, то они снова появлялись среди раскиданных по снегу, беспорядочно палящих  разноцветным безумием коробок. Справа  Мишка видел подпрыгивающего с римской свечой в руках Копчика. На его голове уже не было шапки, вечно торчащие уши казались то зелеными, как у леприкона, то кроваво-алыми в отсветах фейерверков. О технике безопасности детдомовцы никогда и не слышали. А если б и слышали – отмахнулись бы, как от назойливых школьных истин. В их племени ценилось только бесстрашие. Проявления осторожности и благоразумия сразу списывались на трусость. И поэтому сейчас было очевидно, что Копчик намеревался пускать салюты прямо так, с руки.  Чем это в действительности грозило ему – он не представлял.

 Недалеко от Копчика Мята увидел Рыжего: тот, сидя на корточках, склонился над коробкой и  поджигал фитиль очередного фейерверка. Коробка стояла на ровной площадке, ничем не закрепленная, вся в ярких рисунках. Метрах в трех от нее Мишка заметил стоящего на одном колене Кабана: он соединял скотчем еще две коробки, собираясь «бахнуть» их разом. Остальные поджигали зенитки, поэтому, несмотря на все приготовления, пальба не прекращалась ни на минуту.

Мята видел, как увлечены мальчишки, как разрумянились их лица, как расстегнулись на разгоряченных детдомовцах куртки, из-под которых торчали растянутые свитеры, свисали редкие шарфы… Он обернулся к домику. К стеклу окошка прислонилось лицо девочки. Глаза ее были широко распахнуты. Мяту она не замечала, хотя он стоял практически перед ней. Девочка смотрела мимо него, и Мишке показалось, что в ее огромных темных зрачках тоже взрываются маленькие фейерверки.

Очередной разрыв оглушил его. Что-то взорвалось совсем рядом, ударило у самых ног мальчика, потом выше, выше…На него посыпался сноп искр, щипнуло руки, и он услышал за своей спиной громкое испуганное «А-а-ах!..... Смотрите! …..Да туда-а-а!... Крыша! Кры-ы-ш-а-а!» Мята оглянулся на крик. Там, в отдалении, выстроившись в ряд, с открытыми ртами стояли детдомовцы. Копчик опустил так и не зажженную римскую свечу, от коробки Рыжего, лежащей тут же на боку с пустыми черными сотами зарядов, шел сизый дымок, связанные коробки Кабана, повалившись на бок, продолжали палить.  Заряды били не строго вверх, как им и полагалось, а по какой-то непредсказуемой траектории – и влево в бок, и вниз в снег, и снова влево, но уже вверх! Только по счастливой случайности застывших в изумлении мальчишек миновала очередь из более чем двадцати залпов, бьющих куда ни попадя…

А детдомовцы во все глаза уставились куда-то за спину Мишки. Как и девочка, они его даже не заметили. Мята проследил за их взглядом, и сердце его испуганно екнуло: крыша домика, перед которым он стоял, была охвачена пламенем. С невероятной скоростью огонь змеился по кровле, перепрыгивал по слегам вниз, на стены домика, струился широкой полосой по причелине. Внезапно Мишка понял, что все это, и без того дряхлое, сооружение сгорит сейчас ко всем чертям за считанные минуты. Видимо, поняли это и детдомовцы. Кабан издал громкий клич, и все с криками «Валим, пацаны!», побросав все, что было еще недавно так заботливо принесено сюда,  ринулись по насыпи вверх, подальше от этого железнодорожного пустыря с горящим домом на нем.

Мишка вконец растерялся. Взгляд его метался между разоренным пустырем, взбирающимися по склону детдомовцами и горящим домом. Наконец, его внимание привлек настойчивый стук в окно, и он, как внезапно очнувшись, увидел прислоненное к стеклу, испуганное лицо маленькой девочки, хозяйки домика. Мишка прижался ладошками к окну, как бы давая понять: «Я не оставлю тебя здесь, не брошу!». Он лихорадочно засоображал, потом рванулся туда, где, как ему казалось, должна была находиться дверь домика, чуть не споткнулся о занесенные снегом остатки крыльца и резко рванул на себя деревянную ручку. От приложенного усилия Мята не удержался на скользком деревянном настиле и упал назад, в снег. Дверь не поддалась. Мишка вскочил и набросился на дверь снова. Ухватился уже двумя руками, уперся правой ногой в основание дверного остова, но – безрезультатно. Однако, сдаваться он не собирался. Сверху на мальчика уже летела какая-то труха, пепел, мелкие, догорающие на лету опалки…. Но Мята ничего этого не замечал. Ему было уже жарко:  то ли от подступающего все ближе огня, то ли от борьбы со злосчастной дверью…. Он даже стряхнул на снег свой ватник. И только теперь вдруг до Мяты дошло, что дверь попросту заперта, и даже выломать ее, выбить – не по плечу такому тщедушному пареньку, как он. «Вот если бы ребята были здесь…Да мы бы навалились всей кучей, и свалили эту жалкую подзаборину!» - задыхаясь, думал Мишка. Но, увы, в это самое время его малодушные соплеменники  все еще бежали в направлении детского дома, а здесь, на пустыре, не было ни души, чтобы позвать на помощь. Мята понимал также и то, что до ближайших домов, откуда могло бы прийти спасение, ему не добраться, не успеть. Волна отчаяния привычно начала  подниматься откуда-то изнутри, как вдруг он сообразил: «Окно!» Мишка рванулся к окну. Девочка колотила кулачками по стеклу. Он видел, что она пытается что-то сказать ему, но стекло было толстым – звук не проходил, а разобрать по губам Мята не смог. Разум его сейчас метался до того лихорадочно, что собрать себя в кучу Мишке было просто не под силу.  Он видел только один выход – разбить чертово окно. Оно, конечно, маленькое, но девочка сможет вылезти. 

Сверху по-прежнему трещало. К треску добавилось какое-то странное завывание. Что-то начало скатываться с крыши. Мята услышал нарастающий звук, а потом сразу же почувствовал резкую боль в левом плече. Большая черная балка, съехав сверху, при падении задела Мишку, он охнул, схватился за плечо, но тут же снова прижался к окну и яростно замахал незадетой рукой, пытаясь показать девчонке, чтобы отошла от окна. Ее маленькая фигурка будто начала растворяться в полумраке комнаты. «Нет, нет, не сейчас!» - судорожно подумал Мята, решив, что видимо, от боли теряет сознание. Он нашел глазами девочку: она стояла на коленях на полу, опустив голову. Мишка видел, что все ее маленькое тельце сотрясает кашель. Мальчик примерился и, чуть отступив, с размаху бросился плечом на окошко. Стекло треснуло, рама ощерилась осколками. Мята попытался взобраться на подоконник и влезть в окно. От потока хлынувшего в комнату воздуха в ней сразу стало светлее: яркое пламя, только-только пробравшееся внутрь, получив неожиданную подпитку, побежало по стенам. Мишка закричал. Он звал девочку, тянулся в комнату через окошко, но никак не мог пролезть. В комнатке что-то искрилось и вспыхивало. На зов мальчика никто не отвечал. «Ну же, Сопля…миленькая, где ты…» Мята не видел, да и не мог видеть в этот момент свои руки – все в крови и осколках, свой разорванный на животе свитер и испачканные коленки, изрезанные в попытках влезть в тесное окошко, свое решительное лицо в саже …Единственным, что ему жизненно необходимо было видеть сейчас, было лицо маленькой девочки, которая задыхалась где-то там, в домике с полыхающей крышей, еще недавно казавшимся таким уютным. 

Дышать ему становилось все труднее, и, вобрав побольше воздуха, Мята все-таки соскользнул на пол комнатки и быстро зашарил руками по полу. Ладони нащупали сначала что-то твердое, колючее и легкое, откинули в сторону, потому прикоснулись к чему-то теплому и мягкому. «Она!» - Мята подтащил к себе девочку, потянул ее к окну. Сильно закашлялся. Малышка, будто разбуженная, застонала. «Живая!» - обрадовался Мишка, и, с неведомо откуда появившейся вдруг силой, приподнял девочку к окну. Взгляд его упал на усеянный осколками проем. «Порежу же» - мелькнуло в голове мальчика. Время уходило. Мята чувствовал это почти физически, и, несмотря на жар кругом,  его вдруг зазнобило. 

Он снова опустил девочку на пол, сдернул с себя разорванный свитер, накинул его на основание оконной рамы, и снова приподнял девочку. Она больше не казалась ему такой уж маленькой, руки налились тяжестью, раненое плечо заныло с новой силой. Мишка сжал зубы и стал проталкивать девочку через окошко. Того, что она может выпасть из окна, он не боялся – невелика беда: невысоко, к тому ж за окошком должен быть снежок. Наконец, маленькое тельце скатилось с подоконника. С чувством облегчения Мишка стал тоже протискиваться в проем. Получалось с трудом. Даже сквозь накинутый на окошко свитер, Мята чувствовал, как под весом его тела осколки впиваются в кожу живота, царапают ноги… Его обдало морозным воздухом, и это показалось неожиданной благостью. Он заторопился, заволновался… «Скорее же, скорее, ну!»  В последний раз услышал за спиной угрожающий треск, и мешком вывалился из окна на снег, показавшийся обжигающе горячим. Не оглядываясь, пополз от дома, разрывая руками впереди себя сугроб, потом огляделся в поисках девочки. Она лежала там же, у окна, и не шевелилась. Мишка развернулся, дополз до нее, одной рукой приобнял за плечи и потянул за собой. Встать сил не было. Кашляя и отдуваясь, он тащил свою ношу все дальше и дальше, напоминая странную, снежную гусеницу, судорожно сокращающуюся в попытках поскорее преодолеть нужное расстояние. Иногда он останавливался и пытался уловить дыхание девочки, ничего не слышал и полз дальше. Не слышал Мишка и крики людей, бегущих к домику с ведрами, вой пожарных сирен, пробирающихся к пустырю, причитания соседских женщин, скользящих вниз по насыпи…Вокруг Мишки как будто начали расти белые ватные стены тишины, звуки исчезли, Мишка начал растворяться в них, пока…  не  исчез полностью.

Очнулся Мята от резкой боли. Кто-то сильно тряс его за плечо, то самое, которое он поранил при пожаре. Мальчик открыл глаза, и с удивлением увидел вокруг незнакомых людей, а у себя на руках – маленькую девочку. Она спала, доверчиво прижавшись к нему, и теплое дыхание ее чумазого лица согревало Мишкину щеку. «Живаааая!» - уже во второй раз за сегодня с облегчением подумал он, и с благодарностью посмотрел вверх, в уже начавшее предрассветно розоветь небо. 

Рука, державшая плечо мальчика, принадлежала пшеничноусому дядьке в закопченной пожарной форме. Склонившись, он пытливо заглядывал в лицо мальчика. Мята попытался высвободить плечо, но дядька держал крепко. «А ну, малой, говори давай, что здесь произошло?» -пшеничные усы сердито шевелились, глаза прятались под такими же пшеничными бровями, и что в них – было не разобрать. Стоявшие вокруг, кто в чем, женщины зашикали на пожарного и наперебой заквохтали: «Видишь, живой еле, чего пристал к мальчонке!», «С родителей спрашивай! Почему не уследили!», «Да поди пьяницы родители-то, глянь на детей-то: глаза голодные, сами оборванные!», «Да где оборванные-то – с пожара же!», «Ой, а я девчонку-то знаю эту, Танька она!» «Мил, а точно же: Танюха это! Тоськина дочка! Одна она живет, с бабкой! Бабка на станции дежурит поди, а Таньку дома заперла, чтоб не дай Бог че», «Да вот тебе и не дай Бог че!», «Бабоньки, надо за Степанидой сбегать! У них же весь дом сгорел». «Васька! - крикнул кто-то снующему тут же рыжему пацанку в ушанке. - «А ну беги на станцию к бабке Степаниде, скажи, чтоб к дому бежала, погорели они!», и рыжего тут же сдуло ветром. Пожарный, махнув рукой,  отошел. От стоявшего в воздухе гула очнулась девочка. Мята уже понял, что зовут ее Таня, что живет она с бабушкой, и самое главное – что не окажись он в этот вечер у ее домика на пустыре, не выбраться девочке наружу из запертого домика.

 Мята растерянно посмотрел на женщин. Они по-прежнему возвышались над ним и девочкой. Таня сильнее прижалась к Мишке, испуганно глядя на окружавшее их кольцо людей. «А это еще кто?  - спросила женщина в накинутой на халат полосатой  кацавейке. – Что-то не припомню у них такого? Мальчик, ты чьих будешь?» «Люсь, слепая ты что ль, видно ж – ничьих!» «Да детдомовский он! Шастают тут! Недавно со двора белье стащили, а могли и дом поджечь!» «Милицию надо бы, бабоньки, да разобраться!»  Мишке хотелось заткнуть уши, не слышать визгливые, еще недавно сочувственные, а теперь вдруг обличающие голоса. В голове у него звенело, Мишку мутило, хотелось провалиться под землю или хотя бы снова исчезнуть. Но на руках была маленькая девочка, доверчиво прижавшаяся к нему, будто все еще искавшая защиты. Мята чувствовал безотчетную ответственность за нее, и не собирался отпускать, несмотря на то, что к малышке уже потянулись сердобольные женские руки. «Пойдем, девочка, у нас побудешь, пока бабушка твоя не вернулась, а этого (пренебрежительный взмах на Мишку) куда-нибудь тут определят». 

Но Таня  резко увернулась от протянутых рук, по-кошачьи вцепилась в Мишку, ее потянули к себе, она потянула за накинутую кем-то на Мишку огромную мужскую куртку, та потащилась за ней. Мишка успел схватить ее за капюшон, и тут раздался истошный детский крик.  «Пустииииииииите! –кричала девочка. – Пустите меня! Это мой бррррраааааааааат!!!»  От неожиданности руки взрослых замерли в воздухе, Таня вывернулась, и снова оказалась около Мишки. Теперь уже он оказался будто защищен от всех ее маленькой спиной. А девочка, сжав кулачки, сведя к переносице тоненькие бровки, угрожающе смотрела на соседей. Те отступили. «Вы ничего не знаете! – запальчиво крикнула Таня. – Он меня спас! Спас! Спас!» И заревела, размазывая кулачком по грязному лицу слезы. Неудержимым потоком хлынули из ее синих глаз все страхи и горести  этой злополучной новогодней ночи. «Ну, брат так брат…Вишь, спас, грит…Может, и правда, родственник Степаниды какой…», - зашептались в толпе, и люди потихоньку стали расходиться. Кто-то вспомнил о незавершенном застолье, кто-то – об оставленных дома вот таких же мелких и несмышленых, кто-то - просто ушел спать. Ряды участливых и сердобольных  быстро таяли.

А Мишка сидел абсолютно оглушенный. «Брат?» - в его голове всплыло что-то забытое и полузнакомое. Странным теплом веяло от этого слова, и он все перекатывал его и перекатывал во рту, словно речной голыш…

Таня решительно обернулась к нему. Детские ручки обвили Мишкину шею. «Спасибо тебе!» - взглянула прямо, осветила его лицо лучами синих глаз и спросила: «А ты, правда, ничейный?» Мишка оторопело кивнул. «Был ничейный, а стал моим…братом,» - улыбнулась Таня. «Пошли!» - не оглядываясь на пепелище, еще недавно бывшее ее домом, решительно поднялась девочка. «Куда?» - все еще никак не мог прийти в себя Мята. «Переночуем на станции, а потом придумаем. Может, в деревню махнем, там хорошооо…Или найдем нашу маму…А насчет бабушки не волнуйся,  она меня всегда слушается. Она разрешит. А знаешь, какая у нас теперь жизнь будет?...Да мы…» - затараторила Таня и потянула мальчика за собой. 

И сбитый с толку событиями ночи Мята, послушно шел, сжимая маленькую ладошку внезапно обретенной сестренки, оглушенный, счастливый, гордый, все еще пробуя на вкус  ее теплое «брат», все еще не веря…В душе его потихоньку разгорался маленький уголек, и Мишке казалось, что всем теперь, должно быть, заметен тот свет, который сочится из каждой поры его тела, охватывает и согревает весь мир, дарит новую радость всему живому... 

Все дальше и дальше уходили они от залитого пеной кострища, от сварливых соседей, от странной, неустроенной жизни. А навстречу к ним уже бежала со станции бабушка и вставало рассветное солнце первого дня нового года.